26 марта 1848 года царь Николай I издал манифест "Россия, бастион Европы, не поддаётся революционным влияниям". Подвигла его на это начавшаяся в Европе революционная Весна народов.

Восстание началось на Сицилии, перекинулось во Францию, Италию, захватило Германию и Австро-Венгрию. Но Николаю хватило для волнения уже одной революции во Франции. Он считал Луи-Филиппа узурпатором, но факт свержения хоть и незаконного, но всё-таки монарха внушал ему вполне обоснованные опасения. Да что там опасения. Он просто взбесился от страха.

Результатом этого бесования и стал манифест.

"Теперь, не зная более пределов, дерзость угрожает в безумии своём и нашей, богом нам вверенной России, - говорилось в манифесте. - Но да не будет так. По заветному примеру православных наших предков, призвав на помощь бога всемогущего, мы готовы встретить врагов наших, где бы они ни предстали, и, не щадя себя, будем в неразрывном союзе со святою нашею Русью защищать честь имени русского и неприкосновенность пределов наших".

Какие такие "наши" пределы в манифесте сказано не было. Но понимать, вероятно, следовало что Париж "наш" и Вена тоже "наша". Как и Будапешт, и всё-всё-всё, что царю известно из европейской географии. А известно ему было немало, поскольку русские войска во время войн против республиканской Франции и её союзников много где побывали. Хотя, конечно, не сравнить с Советами и даже с путинскими оккупантами и пригожинскими наёмниками. Ну так ведь и время было другое - тогда всё-таки чего-то стеснялись. Вовне. Хотя не очень. Не зря же русского царя прозвали "успокоителем революций" и "жандармом Европы". Это почётное звание, похоже, стало наследственным - и для Советов, и для суверенно-демократической РФ. И даже с большим правом: цари-то за рубежами необъятной всё же как-то сдерживались. Не то что дома.

Как только пришла весть о революции во Франции, царь объявил о необходимости всеми силами противостоять "разрушительному потоку" не только в Европе, но и внутри страны. Буквально в считанные дни расцвело духоскрепие - тут тебе и русская самобытность, и традиционные ценности, и особый исторический путь, и сакральные духовности.

Особо в этом отметились тогдашние сислибы: Тютчев, Жуковский, даже Вяземский. И было с чего. Аккурат в тот же день, когда издан был царский манифест, началось восстание крестьян в Нижнеудинском округе. Начальник московского корпуса жандармов доносил, что "известия о происшествиях во Франции интересуют более или менее всех и служат предметом разговоров, суждений и предположений". Рижский губернатор прислал донос о том, что эти известия "не прошли незамеченными простым народом Балтийских губ. В Риге газеты усердно читаются рабочим классом, и почерпаемые там сведения служат предметом разговоров на рынках". Из Саратова доносили, что между крестьянами распространяются слухи, "будто бы в мае произойдёт восстание".

Дальше - больше. В Смоленской губернии "смуты и беспорядки на западе в Европе" вызвали у крестьян "ожидание освобождения из крепостного состояния". В сельце Велеможи Тверской губернии крестьяне, "желая быть вольными", заявили тверскому вице-губернатору, "что за помещиком не хотят быть и повиноваться ему не будут, что они дали в том друг другу всем миром заручную и что не отступятся от своей клятвы, хотя бы перенести им за то все наказания телесные и вытерпеть ссылку в Сибирь". В мае начались волнения крестьян Рязанской и Воронежской губерний.

Неспокойны были и фабричные рабочие. В III Отделение был вызван питерский фабрикант Берд, которому предложили обратить внимание "на рабочих, которые, читая газеты, рассуждают о французской революции". Вопрос о "политической опасности" фабричных рабочих обсуждался в Москве. Московский генерал-губернатор предложил "в целях охранения тишины и благоденствия" запретить открытие в Первопрестольной новых фабрик и заводов, расширение существующих - дабы не увеличивать числа возможных бунтарей.

Дополнительно был издан секретный указ о предоставлении губернаторам чрезвычайных полномочий в случае обнаружения "сверх ожидания нашего" действий, "противных долгу присяги и совести". Отменены увольнения нижних чинов в отпуск.

Кроме того, запрещено было ввозить в Россию иностранные журналы. Оно и понятно - в это время в Лондоне гремел "Колокол", а в Кёльне "Новая рейнская газета" сообщала о призраке, бродящем по Европе. В отечественных изданиях запретили вообще всё, хотя бы отдалённо напоминающее крамолу. В связи с этим для задушевной беседы в III Отделение был приглашён критик Белинский. А писатель Салтыков-Щедрин и вовсе отправился в вятскую ссылку под тайный надзор.

Одновременно был создан дополнительный цензурный комитет - в нём заседали цензоры над цензорами. Которые призваны были следить уже не только за печатью, но и вообще за нравственностью населения. У этого комитета тут же возник вопрос, стоит ли доводить до народа всё содержание Священного Писания. А ну как неправильно поймут? Вот Иисус, например, говорил о новом царстве, призывал разрушить храм…

Понятное дело, режим сразу же обратил пристальный взор на подрастающее поколение. Царь лично сочинил и произнёс речь о воспитании. "Прошу вас, родителей, братьев и родственников наблюдать за мыслями и нравственностью молодых людей, - наставлял он. - По неопытности они могут быть вовлечены неблагонадёжными людьми к вредным для общества и пагубным для них самих последствиям. Ваш долг, господа, следить за ними".

Университеты, заподозренные в "политической неблагонадежности" тут же подвергли тщательному "очищению" путём уменьшения числа студентов. "В виду смутных происшествий заграницей" и "вредного там направления умов" в Россию запретили въезд иностранным преподавателям и воспитателям. Кроме того, некоторым российским профессорам запретили читать лекции, а от других потребовали их тщательного их урезания - "в уважение обстоятельств преподавания наук юридических и политических". Всем профессорам и студентам были запрещены поездки "в чужие края".

"Но, впрочем, - писал самый послушный из лицеистов, а потом из всех российских подданных царя Модинька Корф, - никто и не думает, при нашей тишине и спокойствии, пускаться в этот мир распущенных страстей и анархии; да и самое появление теперь русского где-нибудь за границею, при воспалении против нас умов, могло бы обратиться в величайшую личную для него опасность, что все очень хорошо понимают". Вот ведь, скоро, как два столетия минет, а как актуально-то!

Тишина, однако, была обманчива. Уже в кружке Михаила Петрашевского читали и обсуждали идеи социалиста Фурье. Уже Николай Чернышевский записал в своём дневнике: "Не люблю этих господ, которые говорят свобода, свобода ? и эту свободу ограничивают тем, что сказали это слово, да написали его в законе, а не вводят в жизнь... не уничтожают социального порядка". Уже Михаил Бакунин встретился с Прудоном и написал "Основы новой славянской политики". Уже родился Сергей Нечаев, создавший "Катехезис революционера". Но это так, на заметку…

Juli Smi

Facebook

! Орфография и стилистика автора сохранены